Мой адрес Советский Союз - Борис Чичибабин

Борис Чичибабин. Стихотворения


Источник: Борис Чичибабин в стихах и прозе. Харьков: СП "Каравелла", 1995.
OCR: Владимир Шеховцов ([email protected])
Страницы Бориса Чичибабина в Internet -
http://chichibabin.narod.ru/
Стихотворения Б.А.Чичибабина (1923-1994)


Отобраны вдовой поэта Лилией Семеновной Карась-Чичибабиной.





СМУТНОЕ ВРЕМЯ


По деревням ходят деды,
просят медные гроши.
С полуночи лезут шведы,
с юга - шпыни да шиши.

А в колосьях преют зерна,
пахнет кладбищем земля.
Поросли травою черной
беспризорные поля.

На дорогах стынут трупы.
Пропадает богатырь.
В очарованные трубы
трубит матушка-Сибирь.

На Литве звенят гитары.
Тула точит топоры.
На Дону живут татары.
На Москве сидят воры.

Льнет к полячке русый рыцарь.
Захмелела голова.
На словах ты мастерица,
вот на деле какова?..

Не кричит ночами петел,
не румянится заря.
Человечий пышный пепел
гости возят за моря...

Знать, с великого похмелья
завязалась канитель:
то ли плаха, то ли келья,
то ли брачная постель.

То ли к завтрему, быть может,
воцарится новый тать...
И никто нам не поможет.
И не надо помогать.

1947



x x x


До гроба страсти не избуду.
В края чужие не поеду.
Я не был сроду и не буду,
каким пристало быть поэту.
Не в игрищах литературных,
не на пирах, не в дачных рощах -
мой дух возращивался в тюрьмах
этапных, следственных и прочих.

И все-таки я был поэтом.

Я был одно с народом русским.
Я с ним ютился по баракам,
леса валил, подсолнух лускал,
каналы рыл и правду брякал.
На брюхе ползал по-пластунски
солдатом части минометной.
И в мире не было простушки
в меня влюбиться мимолетно.

И все-таки я был поэтом.

Мне жизнь дарила жар и кашель,
а чаще сам я был нешелков,
когда давился пшенной кашей
или махал пустой кошелкой.
Поэты прославляли вольность,
а я с неволей не расстанусь,
а у меня вылазит волос
и пять зубов во рту осталось.

И все-таки я был поэтом,
и все-таки я есмь поэт.

Влюбленный в черные деревья
да в свет восторгов незаконных,
я не внушал к себе доверья
издателей и незнакомок.
Я был простой конторской крысой,
знакомой всем грехам и бедам,
водяру дул, с вождями грызся,
тишком за девочками бегал.

И все-таки я был поэтом,
сто тысяч раз я был поэтом,
я был взаправдашним поэтом
И подыхаю как поэт.

1960


ВЕРБЛЮД


Из всех скотов мне по сердцу верблюд
Передохнет - и снова в путь, навьючась.
В его горбах угрюмая живучесть,
века неволи в них ее вольют.

Он тащит груз, а сам грустит по сини
он от любовной ярости вопит,
Его терпенье пестуют пустыни.
Я весь в него - от песен до копыт.

Не надо дурно думать о верблюде.
Его черты брезгливы, но добры.
Ты погляди, ведь он древней домбры
и знает то, чего не знают люди.

Шагает, шею шепота вытягивая,
проносит ношу, царственен и худ,-
песчаный лебедин, печальный работяга,
хорошее чудовище верблюд.

Его удел - ужасен и высок,
и я б хотел меж розовых барханов,
из-под поклаж с презреньем нежным глянув,
с ним заодно пописать на песок.

Мне, как ему, мой Бог не потакал.
Я тот же корм перетираю мудро,
и весь я есть моргающая морда,
да жаркий горб, да ноги ходока.

1964


x x x


Меня одолевает острое
и давящее чувство осени.
Живу на даче, как на острове.
и все друзья меня забросили.

Ни с кем не пью, не философствую,
забыл и знать, как сердце влюбчиво.
Долбаю землю пересохшую
да перечитываю Тютчева.

В слепую глубь ломлюсь напористо
и не тужу о вдохновении,
а по утрам трясусь на поезде
служить в трамвайном управлении.

В обед слоняюсь по базарам,
где жмот зовет меня папашей,
и весь мой мир засыпан жаром
и золотом листвы опавшей...

Не вижу снов, не слышу зова,
и будням я не вождь, а данник.
Как на себя, гляжу на дальних,
а на себя - как на чужого.

С меня, как с гаврика на следствии,
слетает позы позолота.
Никто - ни завтра, ни впоследствии
не постучит в мои ворота.

Я - просто я. А был, наверное,
как все, придуман ненароком.
Все тише, все обыкновеннее
я разговариваю с Богом.

1965


ПАСТЕРНАКУ


Твой лоб, как у статуи, бел,
и взорваны брови.
Я весь помещаюсь в тебе,
как Врубель в Рублеве.

И сетую, слез не тая,
охаянным эхом,
и плачу, как мальчик, что я
к тебе не приехал.

И плачу, как мальчик, навзрыд
о зримой утрате,
что ты, у трех сосен зарыт.
не тронешь тетради.

Ни в тот и ни в этот приход
мудрец и ребенок
уже никогда не прочтет
моих обреченных...

А ты устремляешься вдаль
и смотришь на ивы,
как девушка и как вода
любим и наивен.

И меришь, и вяжешь навек
веселым обетом:
- Не может быть злой человек
хорошим поэтом...

Я стих твой пешком исходил,
ни капли не косвен,
храня фотоснимок один,
где ты с Маяковским,

где вдоволь у вас про запас
тревог и попоек.
Смотрю поминутно на вас,
люблю вас обоих.

О, скажет ли кто, отчего
случается часто:
чей дух от рожденья червон,
тех участь несчастна?

Ужели проныра и дуб
эпохе угоден,
а мы у друзей на виду
из жизни уходим.

Уходим о зимней поре,
не кончив похода...
Какая пора на дворе,
какая погода!..

Обстала, свистя и слепя,
стеклянная слякоть.
Как холодно нам без тебя
смеяться и плакать.

[1962]


x x x


Живу на даче. Жизнь чудна.
Свое повидло...
А между тем еще одна
душа погибла.

У мира прорва бедолаг,-
о сей минуте
кого-то держат в кандалах,
как при Малюте.

Я только-только дотяну
вот эту строчку,
а кровь людская не одну
зальет сорочку.

Уже за мной стучатся в дверь,
уже торопят,
и что ни враг - то лютый зверь,
что друг - то робот.

Покойся в сердце, мой Толстой
не рвись, не буйствуй,-
мы все привычною стезей
проходим путь свой.

Глядим с тоскою, заперты,
вослед ушедшим.
Что льда у лета, доброты
просить у женщин.

Какое пламя на плечах
с ним нету сладу,-
Принять бы яду натощак
принять бы яду.

И ты, любовь моя, и ты -
ладони, губы ль -
от повседневной маеты
идешь на убыль.

Как смертью веки сведены,
как смертью - веки,
так все живем на свете мы
в Двадцатом веке.

Не зря грозой ревет Господь
в глухие уши:
- Бросайте все! Пусть гибнет плоть.
Спасайте души!

1966


x x x


И вижу зло, и слышу плач,
и убегаю, жалкий, прочь,
раз каждый каждому палач
и никому нельзя помочь.

Я жил когда-то и дышал,
но до рассвета не дошел.
Темно в душе от божьих жал,
хоть горсть легка, да крест тяжел.

Во сне вину мою несу
и - сам отступник и злодей -
безлистым деревом в лесу
жалею и боюсь людей.

Меня сечет господня плеть,
и под ярмом горбится плоть,-
и ноши не преодолеть,
и ночи не перебороть.

И были дивные слова,
да мне сказать их не дано
и помертвела голова,
и сердце умерло давно.

Я причинял беду и боль
и от меня отпрянул Бог
и раздавил меня, как моль
чтоб я взывать к нему не мог.

1968



КОЛОКОЛ


Возлюбленная! Ты спасла мои корни!
И волю, и дождь в ликовании пью.
Безумный звонарь, на твоей колокольне
в ожившее небо, как в колокол, бью.

О как я, тщедушный, о крыльях мечтал,
о как я боялся дороги окольной.
А пращуры душу вдохнули в металл
и стали народом под звон колокольный.

Да буду и гулок, как он, и глубок,
да буду, как он, совестлив и мятежен.
В нем кротость и мощь. И ваятель Микешин
всю Русь закатал в тот громовый клубок.

1968


x x x


Трепещу перед чудом Господним,
потому что в бездушной ночи
никого я не спас и не поднял,
по-пустому слова расточил.

Ты ж таинственней черного неба,
золотей Мандельштамовых тайн.
Не меня б тебе знать, и не мне бы
за тобою ходить по пятам.

На земле не пророк и не воин,
истомленный твоей красотой,-
как мне горько, что я не достоин,
как мне стыдно моей прожитой!

Разве мне твой соблазн и духовность,
колокольной телесности свет?
В том, что я этой радостью полнюсь,
ничего справедливого нет.

Я ничтожней последнего смерда,
но храню твоей нежности звон,
что, быть может, одна и бессмертна
на погосте отпетых времен.

Мне и сладостно, мне и постыдно.
Ты - как дождь от лица до подошв.
Я тебя никогда не постигну,
но погибну, едва ты уйдешь.

Так прости мне, что заживо стыну.
что свой крест не умею нести,
и за стыд мой, за гнутую спину
и за малый талант мой - прости.

Пусть вся жизнь моя в ранах и в оспах,
будь что будет, лишь ты не оставь,
ты - мой свет, ты - мой розовый воздух,
смех воды поднесенной к устам.

Ты в одеждах и то как нагая,
а когда все покровы сняты,
сердце падает, изнемогая,
от звериной твоей красоты.

1968


СТИХИ О РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ


Ни с врагом, ни с другом не лукавлю.
Давний путь мой темен и грозов.
Я прошел по дереву и камню
повидавших виды городов.

Я дышал историей России.
Все листы в крови - куда ни глянь!
Грозный царь на кровли городские
простирает бешеную длань.

Клича смерть, опричники несутся.
Ветер крутит пыль и мечет прах.
Робкий свет пророков и безумцев
тихо каплет с виселиц и плах...

Но к о г д а закручивался узел
и к о г д а запенивался шквал,
Александр Сергеевич не трусил,
Николай Васильевич не лгал.

Меря жизнь гармонией небесной,
отрешась от лживой правоты,
не тужили бражники над бездной,
что не в срок их годы прожиты.

Не для славы жили, не для риска,
вольной правдой души утоля.
Тяжело Словесности Российской.
Хороши ее Учителя.

2


Пушкин, Лермонтов, Гоголь - благое начало,
соловьиная проза, пророческий стих.
Смотрит бедная Русь в золотые зерцала.
О, как ширится гул колокольный от них!

И основой святынь, и пределом заклятью
как возвышенно светит, как вольно звенит
торжествующий над Бонапартовой ратью
Возрождения русского мирный зенит.

Здесь любое словцо небывало значимо
и, как в тайне, безмерны, как в детстве, чисты
осененные светом тройного зачина
наши веси и грады, кусты и кресты.

Там, за ними тремя, как за дымкой Пролога,
ветер, мука и даль со враждой и тоской,
Русской Музы полет от Кольцова до Блока,
и ночной Достоевский, и всхожий Толстой.

Как вода по весне, разливается Повесть
и уносит пожитки, и славу, и хлам.
Безоглядная речь. Неподкупная совесть.
Мой таинственный Кремль. Наш единственный храм.

О, какая пора б для души ни настала
и какая б судьба ни взошла на порог,
в мирозданье, где было такое начало -
Пушкин, Лермонтов, Гоголь,- там выживет Бог.

1979


ПУТЕШЕСТВИЕ К ГОГОЛЮ

1


Как утешительно-тиха
и как улыбчиво-лукава
в лугов зеленые меха
лицом склоненная Полтава.

Как одеяния чисты,
как ясен свет, как звон негулок,
как вся для медленных прогулок,
а не для бешеной езды.

Здесь божья слава сердцу зрима.
Я с ветром вею, с Ворсклой льюсь.
Отсюда Гоголь видел Русь,
а уж потом смотрел из Рима...

Хоть в пенье радужных керамик,
в раю лошадок и цветов
Остаться сердцем не готов,
у старых лип усталый странник,-

но так нежна сия земля
и так добра сия десница,
что мне до смерти будут сниться
Полтава, полдень, тополя.

Край небылиц, чей так целебен
спасенный чудом от обнов
реки, деревьев и домов
под небо льющийся молебен.

Здесь сердце Гоголем полно
и вслед за ним летит по склонам,
где желтым, розовым, зеленым
шуршит волшебное панно.

Для слуха рай и рай для глаза,
откуда наш провинциал,
напрягшись, вовремя попал
на праздник русского рассказа.

Не впрок пойдет ему отъезд
из вольнопесенных раздолий:
сперва венец и капитолий,
а там - безумие и крест.

Печаль полуночной чеканки
коснется дикого чела.
Одна утеха - Вечера
на хуторе возле Диканьки...

Немилый край, недобрый час,
на людях рожи нелюдские,-
и Пушкин молвит, омрачась:
- О Боже, как грустна Россия!..

Пора укладывать багаж.
Трубит и скачет Медный всадник
по душу барда. А пока ж
он - пасечник, и солнце - в садик.

И я там был, и я там пил
меда, текущие по хвое,
где об утраченном покое
поет украинский ампир...

2


А вдали от Полтавы, весельем забыт,
где ночные деревья угрюмы и шатки,
бедный-бедный андреевский Гоголь сидит
на собачьей площадке.

Я за душу его всей душой помолюсь
под прохладной листвой тополей и шелковиц
но зовет его вечно Великая Русь
от родимых околиц.

И зачем он на вечные веки ушел
за жестокой звездой окаянной дорогой
из веселых и тихих черешневых сел
с Украины далекой?

В гефсиманскую ночь не моли, не проси:
"Да минует меня эта жгучая чара",-
никакие края не дарили Руси
драгоценнее дара.

То в единственный раз через тысячу лет
на серебряных крыльях ночных вдохновений
в злую высь воспарил - не писательский, нет -
мифотворческий гений...

Каждый раз мы приходим к нему на поклон,
как приедем в столицу всемирной державы,
где он сиднем сидит и путает ворон
далеко от Полтавы.

Опаленному болью, ему одному
не обидно ль, не холодно ль, не одиноко ль?
Я, как ласточку, сердце его подниму.
- Вы послушайте. Гоголь.

У любимой в ладонях из Ворсклы вода.
Улыбнитесь, попейте-ка самую малость.
Мы оттуда, где, ветрена и молода,
Ваша речь начиналась.

Кони ждут. Колокольчик дрожит под дугой.
Разбегаются люди - смешные козявки.
Сам Сервантес Вас за руку взял, а другой
Вы касаетесь Кафки.

Вам Италию видно. И Волга видна.
И Гремит наша тройка по утренней рани.
Кони жаркие ржут. Плачет мать. И струна
зазвенела в тумане...

Он ни слова в ответ, ни жилец, ни мертвец.
Только тень наклонилась, горька и горбата,
словно с милой Диканьки повеял чабрец
и дошло до Арбата...

За овитое терньями сердце волхва,
за тоску, от которой вас Боже избави,
до полынной земли, Петербург и Москва,
поклонитесь Полтаве.

1973


ПАМЯТИ А.ТВАРДОВСКОГО

Вошло в закон, что на Руси
при жизни нет житья поэтам,
о чем другом, но не об этом
у черта за душу проси.

Но чуть взлетит на волю дух,
нислягут рученьки в черниле,
уж их по-царски хоронили,
за исключеньем первых двух.

Из вьюг, из терний, из оков,
из рук недобрых, мук немалых
народ над миром поднимал их
и бережно, и высоко.

Из лучших лучшие слова
он находил про опочивших,
чтоб у девчонок и мальчишек
сто лет кружилась голова.

На что был загнан Пастернак -
тихоня, бука, нечестивец,
а все ж бессмертью причастились
и на его похоронах...

Иной венец, иную честь,
Твардовский, сам себе избрал ты,
затем чтоб нам хоть слово правды
по-русски выпало прочесть.

Узнал, сердечный, каковы
плоды, что муза пожинала.
Еще лады, что без журнала.
Другой уйдет без головы.

Ты слег, о чуде не моля,
за все свершенное в ответе...
О, есть ли где-нибудь на свете
Россия - родина моя?

И если жив еще народ,
то почему его не слышно
и почему во лжи облыжной
молчит, дерьма набравши в рот?

Ведь одного его любя,
превыше всяких мер и правил,
ты в рифмы Теркина оправил,
как сердце вынул из себя.

И в зимний пасмурный денек,
устав от жизни многотрудной,
лежишь на тризне малолюдной,
как жил при жизни одинок.

Бесстыдство смотрит с торжеством.
Земля твой прах сыновний примет,
а там Маршак тебя обнимет,
"Голубчик,- скажет,- с Рождеством!.."

До кома в горле жаль того нам,
кто был эпохи эталоном -
и вот, унижен, слеп и наг,
лежал в гробу при орденах,

но с голодом неутоленным,-
на отпеванье потаенном,
куда пускали по талонам
на воровских похоронах.

1971


ЗАЩИТА ПОЭТА

И средь детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
А. С. Пушкин

С детских лет избегающий драк,
чтящий свет от лампад одиноких,
я - поэт. Мое имя - дурак.
И бездельник, по мнению многих.

Тяжек труд мне и сладостен грех,
век мой в скорби и праздности прожит,
но, чтоб я был ничтожнее всех,
в том и гений быть правым не может.

И хоть я из тех самых зануд,
но, за что-то святое жалея,
есть мне чудо, что Лилей зовут,
с кем спасеннее всех на земле я.

Я - поэт, и мой воздух - тоска,
можно ль выжить, о ней не поведав?
Пустомель - что у моря песка,
но как мало у мира поэтов.

Пусть не мед - языками молоть,
на пегасиках ловких проискав
под казенной уздой, но Господь
возвещает устами пророков.

И, томим суетою сует
и как Бога зовя вдохновенье,
я клянусь, что не может поэт
быть ничтожным хотя б на мгновенье.

Соловей за хвалой не блестит.
Улыбнись на бесхитростность птичью.
Надо все-таки выпить за стыд,
и пора приучаться к величью.

Светлый рыцарь и верный пророк,
я пронизан молчанья лучами.
Мне опорою Пушкин и Блок.
Не равняйте меня с рифмачами.

Пусть я ветрен и робок в миру,
телом немощен, в куче бессмыслен,
но, когда я от горя умру,
буду к лику святых сопричислен.

Я - поэт. Этим сказано все.
Я из времени в Вечность отпущен.
Да пройду я босой, как Бас?,
по лугам, стрекозино поющим.

И, как много столетий назад,
просветлев при божественном кличе,
да пройду я, как Данте, сквозь ад
и увижу в раю Беатриче.

И с возлюбленной взмою в зенит,
и от губ отрешенное слово
в воскрешенных сердцах зазвенит
до скончания века земного.

1971


x x x


Больная черепаха -
ползучая эпоха,
смотри: я - горстка праха,
и разве это плохо?

Я жил на белом свете
и даже был поэтом,-
попавши к миру в сети,
раскаиваюсь в этом.

Давным-давно когда-то
под песни воровские
я в звании солдата
бродяжил по России.

Весь тутошний, как Пушкин
или Василий Теркин,
я слушал клеп кукушкин
и верил птичьим толкам.

Я - жрец лесных религий,
мне труд - одна морока,
по мне, и Петр Великий
не выше скомороха.

Как мало был я добрым
хоть с мамой, хоть с любимой,
за что и бит по ребрам
судьбиной, как дубиной.

В моей дневной одышке,
в моей ночи бессонной
мне вечно снятся вышки
над лагерною зоной.

Не верю в то, что руссы
любили и дерзали.
Одни врали и трусы
живут в моей державе.

В ней от рожденья каждый
железной ложью мечен,
а кто измучен жаждой,
тому напиться нечем.

Вот и моя жаровней
рассыпалась по рощам.
Безлюдно и черно в ней,
как в городе полнощном.

Юродивый, горбатенький,
стучусь по белу свету -
зову народ мой батенькой,
а мне ответа нету.

От вашей лжи и люти
до смерти не избавлен,
не вспоминайте, люди,
что я был Чичибабин.

Уже не быть мне Борькой,
не целоваться с Лилькой,
опохмеляюсь горькой.
Закусываю килькой.

1969


СУДАКСКИЕ ЭЛЕГИИ


2


Настой на снах в пустынном Судаке...
Мне с той землей не быть накоротке,
она любима, но не богоданна.
Алчак-Кая, Солхат, Бахчисарай...
Я понял там, чем стал Господень рай
после изгнанья Евы и Адама.

Как непристойно Крыму без татар.
Шашлычных углей лакомый угар,
заросших кладбищ надписи резные,
облезлый ослик, движущий арбу,
верблюжесть гор с кустами на горбу,
и все кругом - такая не Россия.

Я проходил по выжженным степям
и припадал к возвышенным стопам
кремнистых чудищ, див кудлатоспинных.
Везде, как воздух, чуялся Восток -
пастух без стада, светел и жесток,
одетый в рвань, но с посохом в рубинах.

Который раз, не ведая зачем
я поднимался лесом на Перчем,
где прах мечей в скупые недра вложен,
где с высоты Георгия монах
смотрел на горы в складках и тенях,
что рисовал Максимильян Волошин.

Буддийский поп, украинский паныч,
в Москве француз, во Франции москвич,
на стержне жизни мастер на все руки,
он свил гнездо в трагическом Крыму,
чтоб днем и ночью сердце рвал ему
стоперстый вопль окаменелой муки.

На облаках бы - в синий Коктебель.
Да у меня в России колыбель
и не дано родиться по заказу,
и не пойму, хотя и не кляну,
зачем я эту горькую страну
ношу в крови как сладкую заразу.

О, нет беды кромешней и черней,
когда надежда сыплется с корней
в соленый сахар мраморных расселин,
и только сердцу снится по утрам
угрюмый мыс, как бы индийский храм,
слетающий в голубизну и зелень...

Когда, устав от жизни деловой,
упав на стол дурною головой,
забьюсь с питвом в какой-нибудь клоповник,
да озарит печаль моих поэм
полынный свет, покинутый Эдем -
над синим морем розовый шиповник.

1974


x x x


Между печалью и ничем
мы выбрали печаль.
И спросит кто-нибудь "зачем?",
а кто-то скажет "жаль".

И то ли чернь, а то ли знать,
смеясь, махнет рукой.
А нам не время объяснять
и думать про покой.

Нас в мире горсть на сотни лет,
на тысячу земель,
и в нас не меркнет горний свет,
не сякнет Божий хмель.

Нам - как дышать,- приняв печать
гонений и разлук,-
огнем на искру отвечать
и музыкой - на звук.

И обреченностью кресту,
и горечью питья
мы искупаем суету
и грубость бытия.

Мы оставляем души здесь,
чтоб некогда Господь
простил нам творческую спесь
и ропщущую плоть.

И нам идти, идти, идти,
пока стучат сердца,
и знать, что нету у пути
ни меры, ни конца.

Когда к нам ангелы прильнут,
лаская тишиной,
мы лишь на несколько минут
забудемся душой.

И снова - за листы поэм,
за кисти, за рояль,-
между печалью и ничем
избравшие печаль.

1977


ПРИЗНАНИЕ


Зима шуршит снежком по золотым аллейкам,
надежно хороня земную черноту,
и по тому снежку идет Шолом-Алейхем
с усмешечкой, в очках, с оскоминкой во рту.

В провидческой тоске, сорочьих сборищ мимо,
в последний раз идет по родине своей,-
а мне на той земле до мук необъяснимо,
откуда я пришел, зачем живу на ней.

Смущаясь и таясь, как будто я обманщик,
у холода и тьмы о солнышке молю,
и все мне снится сон, что я еврейский мальчик,
и в этом русском сне я прожил жизнь мою.

Мосты мои висят, беспомощны и шатки -
уйти бы от греха, забыться бы на миг!..
Отрушиваю снег с невыносимой шапки
и попадаю в круг друзей глухонемых.

В душе моей поют сиротские соборы,
и белый снег метет меж сосен и берез,
но те кого люблю, на приговоры скоры
и грозный суд вершат не в шутку, а всерьез.

О, нам хотя б на грош смиренья и печали,
безгневной тишины, безревностной любви!
Мы смыслом изошли, мы духом обнищали,
и жизнь у нас на лжи, а храмы - на крови

Мы рушим на века - и лишь на годы строим,
мы давимся в гробах, а Божий мир широк.
Игра не стоит свеч, и грустно быть героем,
ни Богу, ни себе не в радость и не впрок.

А я один из тех, кто ведает и мямлит
и напрягает слух пред мировым концом.
Пока я вижу сны, еще я добрый Гамлет,
но шпагу обнажу - и стану мертвецом.

Я на ветру продрог, я в оттепели вымок,
заплутавшись в лесу, почуявши дымок,
в кругу моих друзей, меж близких и любимых,
о как я одинок! О как я одинок!

За прожитую жизнь у всех прошу прощенья
и улыбаюсь всем, и плачу обо всех -
но как боится стих небратского прочтенья,
как страшен для него ошибочный успех...

Уйдет вода из рек, и птиц не станет певчих,
и окаянной тьмой затмится белый свет.
Но попусту звенит дурацкий мой бубенчик
о нищете мирской, о суете сует.

Уйдет вода из рек, и льды вернутся снова,
и станет плотью тень, и оборвется нить.
О как нас Бог зовет! А мы не слышим зова.
И в мире ничего нельзя переменить.

Когда за мной придут, мы снова будем квиты.
Ведь на земле никто ни в чем не виноват.
А все ж мы все на ней одной виной повиты,
и всем нам суждена одна дорога в ад.

1980


x x x


Ежевечерне я в своей молитве
вверяю Богу душу и не знаю,
проснусь с утра или ее на лифте
опустят в ад или поднимут к раю.

Последнее совсем невероятно:
я весь из фраз и верю больше фразам,
чем бытию, мои грехи и пятна
видны и невооруженным глазом.

Я все приму, на солнышке оттаяв,
нет ни одной обиды незабытой;
но Судный час, о чем смолчал Бердяев,
встречать с виной страшнее, чем с обидой.

Как больно стать навеки виноватым,
неискупимо и невозмещенно,
перед сестрою или перед братом,-
к ним не дойдет и стон из бездны черной.

И все ж клянусь, что вся отвага Данта
в часы тоски, прильнувшей к изголовью,
не так надежна и не благодатна,
как свет вины, усиленный любовью.

Все вглубь и ввысь! А не дойду до цели -
на то и жизнь, на то и воля Божья.
Мне это все открылось в Коктебеле
под шорох волн у черного подножья.

1984


СИЯНИЕ СНЕГОВ


Как зимой завершена
обида темных лет!
Какая в мире тишина!
Какой на свете свет!

Сон мира сладок и глубок,
с лицом, склоненным в снег,
и тот, кто в мире одинок,
в сей миг блаженней всех.

О, стыдно в эти дни роптать,
отчаиваться, клясть,
когда почиет благодать
на чаявших упасть!

В морозной сини белый дым,
деревья и дома,-
благословением святым
прощает нас зима.

За все зловещие века,
за всю беду и грусть
младенческие облака
сошли с небес на Русь.

В них радость - тернии купать
рождественской звезде.
И я люблю ее опять,
как в детстве и в беде.

Земля простила всех иуд,
и пир любви не скуп,
и в небе ангелы поют,
не разжимая губ.

Их свечи блестками парят,
и я мою зажгу,
чтоб бедный Галич был бы рад
упавшему снежку.

О, сколько в мире мертвецов,
а снег живее нас.
А все ж и нам, в конце концов,
пробьет последний час.

Молюсь небесности земной
за то, что так щедра,
а кто помолится со мной,
те - брат мне и сестра.

И в жизни не было разлук,
и в мире смерти нет,
и серебреет в слове звук,
преображенный в свет.

Приснись вам, люди, снег во сне,
и я вам жизнь отдам -
глубинной вашей белизне,
сияющим снегам.

1979


x x x


Сколько вы меня терпели!..
Я ж не зря поэтом прозван,
как мальчишка Гекльберри,
никогда не ставший взрослым.

Дар, что был неждан, непрошен,
у меня в крови сиял он.
Как родился, так и прожил -
дураком-провинциалом.

Не командовать, не драться,
не учить, помилуй Боже,-
водку дул заради братства,
книгам радовался больше.

Детство в людях не хранится,
обстоятельства сильней нас,-
кто подался в заграницы,
кто в работу, кто в семейность.

Я ж гонялся не за этим,
я и жил, как будто не был,
одержим и незаметен,
между родиной и небом.

Убежденный, что в отчизне
все напасти от нее же,
я, наверно, в этой жизни
лишь на смерть души не ?жил.

Кем-то проклят, всеми руган,
скрючен, согнут и потаскан,
доживаю с кротким другом
в одиночестве бунтарском.

Сотня строчек обветшалых -
разве дело, разве радость?
Бог назначил, я вещал их,-
дальше сами разбирайтесь.

Не о том, что за стеною,
я писал, от горя горбясь,
и горел передо мною
обреченный Лилин образ...

Вас, избравших мерой сумрак,
вас, обретших душу в деле,
я люблю вас, неразумных,
но не так, как вы хотели.

В чинном шелесте читален
или так, для разговорца,
глухо имя Чичибабин,
нет такого стихотворца.

Поменяться сердцем не с кем,
приотверзлась преисподня,-
все вы с Блоком, с Достоевским,-
я уйду от вас сегодня.

А когда настанет завтра,
прозвенит ли мое слово
в светлом царстве Александра
Пушкина и Льва Толстого?

1986


x x x


Кто - в панике, кто - в ярости,
а главная беда,
что были мы товарищи,
а стали господа.

Ох, господа и дамы!
Рассыпался наш дом -
Бог весть теперь куда мы
несемся и бредем.

Боюсь при свете свечек
смотреть на образа:
на лицах человечьих
звериные глаза.

В сердцах не сохранится
братающая высь,
коль русский с украинцем
спасаться разошлись.

Но злом налиты чаши
и смерть уже в крови,
а все спасенье наше
в согласье и любви,

Не стану бить поклоны
ни трону, ни рублю -
в любимую влюбленный
все сущее люблю.

Спешу сказать всем людям,
кто в смуте не оглох,
что если мы полюбим,
то в нас воскреснет Бог.

Сойдет тогда легко с нас
проклятие времен,
и исцеленный космос
мы в жизнь свою вернем.

Попробуйте - влюбитесь,-
иного не дано,-
и станете как витязь,
кем зло побеждено.

С души спадет дремота,
остепенится прыть.
Нельзя, любя кого-то,
весь мир не полюбить.

1991


x x x


В лесу соловьином, где сон травяной,
где доброе утро нам кто-то пропинькал,
счастливые нашей небесной виной,
мы бродим сегодня вчерашней тропинкой.

Доверившись чуду и слов лишены
и вслушавшись сердцам в древесные думы,
две темные нити в шитье тишины,
светлеем и тихнем, свиваясь в одну, мы.

Без крова, без комнат венчальный наш дом,
и нет нас печальней, и нет нас блаженней.
Мы были когда-то и будем потом,
пока не искупим земных прегрешений...

Присутствием близких в любви стеснена,
но пальцев ласкающих не разжимая,
ты помнишь, какая была тишина,
молитвосклоненная и кружевная?

Нас высь одарила сорочьим пером,
а мир был и зелен, и синь, и оранжев.
Давай же,- я думал,- скорее умрем,
чтоб встретиться снова как можно пораньше.

Умрем поскорей, чтоб родиться опять
и с первой зарей ухватиться за руки
и в кружеве утра друг друга обнять
в той жизни, где нет ни вины, ни разлуки.

1989


x x x


Когда я был счастливый
там, где с тобой я жил,
росли большие ивы,
и топали ежи.

Всходили в мире зори
из сердца моего,
и были мы и море -
и больше никого.

С тех пор, где берег плоский
и синий тамариск,
в душе осели блестки
солоноватых брызг.

Дано ль душе из тела
уйти на полчаса
в ту сторону, где Бело-
сарайская коса?

От греческого солнца
в полуденном бреду
над прозою японца
там дух переведу.

Там ласточки - все гейши -
обжили - добрый знак -
при Александр Сергейче
построенный маяк.

Там я смотрю на чаек,
потом иду домой,
и никакой начальник
не властен надо мной.

И жизнь моя - как праздник
у доброго огня...
Теперь в журналах разных
печатают меня.

Все мнят во мне поэта
и видят в этом суть,
а я для роли этой
не подхожу ничуть.

Лета в меня по капле
выдавливают яд.
А там в лиманах цапли
на цыпочках стоят.

О, ветер Приазовья!
О, стихотворный зов!
Откликнулся б на зов я,
да нету парусов,..

За то, что в порах кожи
песчинки золоты,
избави меня. Боже,
от лжи и суеты.

Меняю призрак славы
всех премий и корон
на том Акутагавы
и море с трех сторон!

1988


x x x


В лесу, где веет Бог, идти с тобой неспешно...
Вот утро ткет паук - смотри, не оборви...
А слышишь, как звучит медлительно и нежно
в мелодии листвы мелодия любви?

По утренней траве как путь наш тих и долог!
Идти бы так всю жизнь - куда, не знаю сам.
Давно пора начать поклажу книжных полок -
и в этом ты права - раздаривать друзьям.

Нет в книгах ничего о вечности, о сини,
как жук попал на лист и весь в луче горит,
как совести в ответ вибрируют осины,
что белка в нашу честь с орешником творит.

А где была любовь, когда деревья пахли
и сразу за шоссе кончались времена?
Она была везде, кругом и вся до капли
в богослуженье рос и трав растворена.

Какое счастье знать, что мне дано во имя
твое в лесу твоем лишь верить и молчать!
Чем истинней любовь, тем непреодолимей
на любящих устах безмолвия печать.

1990


x x x


Мы с тобой проснулись дома.
Где-то лес качает кроной.
Без движенья, без желанья
мы лежим, обнажены.
То ли ласковая дрема,
то ли зов молитвоклонный,
то ли нежное касанье
невесомой тишины.

Уплывают сновиденья,
брезжут светы, брызжут звуки,
добрый мир гудит как улей,
наполняясь бытием,
и, как до грехопаденья,
нет ни смерти, ни разлуки -
мы проснулись, как уснули,
на диванчике вдвоем.

Льются капельки на землю,
пьют воробышки из лужи,
вяжет свежесть в бездне синей
золотые кружева.
Я, не вслушиваясь, внемлю:
на рассвете наши души
вырастают безусильно,
как деревья и трава.

То ли небо, то ли море
нас качают, обнимая,
Обвенчав благословеньем
высоты и глубины.
Мы звучим в безмолвном хоре,
как мелодия немая,
заворожены мгновеньем,
Друг во друга влюблены.

В нескончаемое утро
мы плывем на лодке утлой,
и хранит нас голубое,
оттого что ты со мной,
и, ложась зарей на лица,
возникает и творится
созидаемый любовью
мир небесный и земной.

1989


ПЛАЧ ПО УТРАЧЕННОЙ РОДИНЕ


Судьбе не крикнешь: "Чур-чура,
не мне держать ответ!"
Что было родиной вчера,
того сегодня нет.

Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,

но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь,

С мороза душу в адский жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал -
за что ж ее лишен?

Какой нас дьявол ввел в соблазн
и мы-то кто при нем?
Но в мире нет ее пространств
и нет ее времен.

Исчезла вдруг с лица земли
тайком в один из дней,
а мы, как надо, не смогли
и попрощаться с ней.

Что больше нет ее, понять
живому не дано:
ведь родина - она как мать,
она и мы - одно...

В ее снегах смеялась смерть
с косою за плечом
и, отобрав руду и нефть,
поила первачом.

Ее судили стар и мал,
и барды, и князья,
но, проклиная, каждый знал,
что без нее нельзя.

И тот, кто клял, душою креп
и прозревал вину,
и рад был украинский хлеб
молдавскому вину.

Она глумилась надо мной,
но, как вела любовь,
я приезжал к себе домой
в ее конец любой.

В ней были думами близки
Баку и Ереван,
где я вверял свои виски
пахучим деревам.

Ее просторов широта
была спиртов пьяней...
Теперь я круглый сирота -
по маме и по ней.

Из века в век, из рода в род
венцы ее племен
Бог собирал в один народ,
но божий враг силен.

И, чьи мы дочки и сыны
во тьме глухих годин,
того народа, той страны
не стало в миг один.

При нас космический костер
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.

К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет...
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.

1992


ЦЕРКОВЬ В КОЛОМЕНСКОМ


Все, что мечтала услышать душа
в всплеске колодезном,
вылилось в возгласе: "Как хороша
церковь в Коломенском!"

Знаешь, любимая, мы - как волхвы:
в поздней обители -
где еще, в самом охвостье Москвы,-
радость увидели,

Здравствуй, царевна средь русских церквей,
бронь от обидчиков!
Шумные лица бездушно мертвей
этих кирпичиков.

Сменой несметных ненастий и ведр
дышат, как дерево.
Как же ты мог, возвеличенный Петр,
съехать отселева?

Пей мою кровушку, пшикай в усы
зелием чертовым.
То-то ты смладу от божьей красы
зенки отвертывал.

Божья краса в суете не видна.
С гари да с ветра я
вижу: стоит над Россией одна
самая светлая.

Чашу страданий испивши до дна,
пальцем не двигая,
вижу: стоит над Россией одна
самая тихая.

Кто ее строил? Пора далека,
слава растерзана...
Помнишь, любимая, лес да река _
вот она, здесь она.

В милой пустыне, вдали от людей
нет одиночества.
Светом сочится, зари золотей,
русское зодчество.

Гибли на плахе, катились на дно,
звали в тоске зарю,
но не умели служить заодно
Богу и Кесарю...

Стань над рекою, слова лепечи,
руки распахивай.
Сердцу чуть слышно журчат кирпичи
тихостью Баховой.

Это из злыдни, из смуты седой
прадеды вынесли
диво, созвучное Анне Святой
в любящем Вильнюсе.

Полные света, стройны и тихи,
чуда глашатаи,-
так вот должны воздвигаться стихи,
книги и статуи.

...Грустно, любимая. Скоро конец
мукам и поискам.
Примем с отрадою тихий венец -
церковь в Коломенском.

[1973]

x x x


Ночью черниговской с гор араратских,
шерсткой ушей доставая до неба,
чад упасая от милостынь братских,
скачут лошадки Бориса и Глеба.

Плачет Господь с высоты осиянной.
Церкви горят золоченой известкой,
Меч навострил Святополк Окаянный.
Дышат убивцы за каждой березкой.

Еле касаясь камений Синая,
темного бора, воздушного хлеба,
беглою рысью кормильцев спасая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.

Путают путь им лукавые черти.
Даль просыпается в россыпях солнца.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Мук не приявший вовек не спасется.

Киев поникнет, расплещется Волга,
глянет Царьград обреченно и слепо,
как от кровавых очей Святополка
скачут лошадки Бориса и Глеба.

Смертынька ждет их на выжженных пожнях,
нет им пристанища, будет им плохо,
коль не спасет их бездомный художник
бражник и плужник по имени Леха.

Пусть же вершится веселое чудо,
служится красками звонкая треба,
в райские кущи от здешнего худа
скачут лошадки Бориса и Глеба.

Бог-Вседержитель с лазоревой тверди
ласково стелет под ноженьки путь им.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Чад убиенных волшбою разбудим.

Ныне и присно по кручам Синая,
по полю русскому в русское небо,
ни колоска под собой не сминая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.

1977

Источник - http://chichibabin.ru/conent.htm
Борис Чичибабин. Стихотворения разных лет.
Подборка подготовлена Светланой Буниной.

* * *

И опять — тишина, тишина, тишина.
Я лежу, изнемогший, счастливый и кроткий.
Солнце лоб мой печет, моя грудь сожжена,
и почиет пчела на моем подбородке.

Я блаженствую молча. Никто не придет.
Я хмелею от запахов нежных, не зная,
то трава, или хвои целительный мед,
или в небо роса испарилась лесная.

Все, что вижу вокруг, беспредельно любя,
как я рад, как печально и горестно рад я,
что могу хоть на миг отдохнуть от себя,
полежать на траве с нераскрытой тетрадью.

Это самое лучшее, что мне дано:
так лежать без движений, без жажды, без цели,
чтобы мысли бродили, как бродит вино,
в моем теплом, усталом, задумчивом теле.

И не страшно душе — хорошо и легко
слиться с листьями леса, с растительным соком,
с золотыми цветами в тени облаков,
с муравьиной землею и с небом высоким.
<1948—1951>

Клянусь на знамени веселом

Однако радоваться рано —
и пусть орет иной оракул,
что не болеть зажившим ранам,
что не вернуться злым оравам,
что труп врага уже не знамя,
что я рискую быть отсталым,
пусть он орет, — а я-то знаю:
не умер Сталин.

Как будто дело все в убитых,
в безвестно канувших на Север.
А разве веку не в убыток
то зло, что он в сердцах посеял?
Пока есть бедность и богатство,
пока мы лгать не перестанем
и не отучимся бояться, —
не умер Сталин.

Пока во лжи неукротимы
сидят холеные, как ханы,
антисемитские кретины
и государственные хамы,
покуда взяточник заносчив
и волокитчик беспечален,
пока добычи ждет доносчик, —
не умер Сталин.

И не по старой ли привычке
невежды стали наготове —
навешать всяческие лычки
на свежее и молодое?
У славы путь неодинаков.
Пока на радость сытым стаям
подонки травят Пастернаков, —
не умер Сталин.

А в нас самих, труслив и хищен,
не дух ли сталинский таится,
когда мы истины не ищем,
а только нового боимся?
Я на неправду чертом ринусь,
не уступлю в бою со старым,
но как тут быть, когда внутри нас
не умер Сталин?

Клянусь на знамени веселом
сражаться праведно и честно,
что будет путь мой крут и солон,
пока исчадье не исчезло,
что не сверну, и не покаюсь,
и не скажусь в бою усталым,
пока дышу я и покамест
не умер Сталин!
1959

* * *

А я не стал ни мстителен, ни грустен,
Люблю веселье, радуюсь друзьям.
По золотым и затхлым захолустьям
Звенит моя блестящая стезя.

За каждый день, что мне судьбой подарен,
За боль потерь, что я на них учусь,
Я, благодарный, жизни благодарен,
И это чувство — лучшее из чувств.

Блаженных крох у жизни не воруя,
Мы с ней корнями свиты и слиты.
За Вашу дружбу жизнь благодарю я,
За чудный праздник Вашей красоты.

Навстречу счастью подыму ресницы,
На братский пир полмира позову.
И ничего во сне мне не приснится:
И ад, и рай — все было наяву.
Не позднее 1954

* * *

Когда весь жар, весь холод был изведан,
и я не ждал, не помнил ничего,
лишь ты одна коснулась звонким светом
моих дорог и мрака моего.

В чужой огонь шагнула без опаски
и принесла мне пряные дары.
С тех пор иду за песнями запястий,
где все слова значимы и добры.

Моей пустыни холод соловьиный,
и вечный жар обветренных могил,
и небо пусть опустятся с повинной
к твоим ногам, прохладным и нагим.

Побудь еще раз в россыпи сирени,
чтоб темный луч упал на сарафан,
и чтоб глаза от радости сырели,
и шмель звенел, и хмель озоровал.

На свете нет весны неизносимой:
в палящий зной поляжет, порыжев,
умрут стихи, осыплются осины,
а мы с тобой навеки в барыше.

Кто, как не ты, тоску мою утешит,
когда, листву мешая и шумя,
щемящий ветер борозды расчешет
и затрещит роса, как чешуя?

Я не замерзну в холоде декабрьском
и не состарюсь в темном терему,
всем гулом сердца, всем моим дикарством
влюбленно верен свету твоему.
1961

* * *

До гроба страсти не избуду.
В края чужие не поеду.
Я не был сроду и не буду,
каким пристало быть поэту.
Не в игрищах литературных,
не на пирах, не в дачных рощах —
мой дух возращивался в тюрьмах
этапных, следственных и прочих.

И все-таки я был поэтом.

Я был одно с народом русским.
Я с ним ютился по баракам,
леса валил, подсолнух лускал,
каналы рыл и правду брякал.
На брюхе ползал по-пластунски
солдатом части минометной.
И в мире не было простушки
в меня влюбиться мимолетно.

И все-таки я был поэтом.

Мне жизнь дарила жар и кашель,
а чаще сам я был не шелков,
когда давился пшенной кашей
или махал пустой кошелкой.
Поэты прославляли вольность,
а я с неволей не расстанусь,
а у меня вылазит волос
и пять зубов во рту осталось.

И все-таки я был поэтом,
и все-таки я есмь поэт.

Влюбленный в черные деревья
да в свет восторгов незаконных,
я не внушал к себе доверья
издателей и незнакомок.

Я был простой конторской крысой,
знакомой всем грехам и бедам,
водяру дул, с вождями грызся,
тишком за девочками бегал.

И все-таки я был поэтом,
сто тысяч раз я был поэтом,
я был взаправдашним поэтом
и подыхаю как поэт.
1960

Молитва

Не подари мне легкой доли,
в дороге друга, сна в ночи.
Сожги мозолями ладони,
к утратам сердце приучи.

Доколе длится время злое,
да буду хвор и неимущ.
Дай задохнуться в диком зное,
веселой замятью замучь.

И отдели меня от подлых,
и дай мне горечи в любви,
и в час, назначенный на подвиг,
прощенного благослови.

Не поскупись на холод ссылок
и мрак отринутых страстей,
но дай исполнить все, что в силах,
но душу по миру рассей.

Когда ж умаюсь и остыну,
сними заклятие с меня
и защити мою щетину
от неразумного огня.
<1963—1964>

* * *

Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Я не прошу награды за работу,
но ниспошли остуду и дремоту
на мое тело, длинное как жердь.

Я так устал. Мне стало все равно.
Ко мне всего на три часа из суток
приходит сон, томителен и чуток,
и в сон желанье смерти вселено.

Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась.
О матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу.

На лоб и грудь дохни своим ледком,
дай отдохнуть светло и беспробудно.
Я так устал. Мне сроду было трудно,
что всем другим привычно и легко.

Я верил в дух, безумен и упрям,
я Бога звал — и видел ад воочью, —
и рвется тело в судорогах ночью,
и кровь из носу хлещет по утрам.

Одним стихам вовек не потускнеть,
да сколько их останется, однако.
Я так устал! Как раб или собака.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.
1967

* * *

Уходит в ночь мой траурный трамвай.
Мы никогда друг другу не приснимся.
В нас нет добра, и потому давай
простимся.

Кто сочинил, что можно быть вдвоем,
лишившись тайн в пристанище убогом,
в больном раю, что, верно, сотворен
не Богом?

При желтизне вечернего огня
как страшно жить и плакать втихомолку.
Четыре книжки вышло у меня.
А толку?

Я сам себе растлитель и злодей,
и стыд и боль как должное приемлю
за то, что все придумывал — людей
и землю.

А хуже всех я выдумал себя.
Как мы в ночах прикармливали зверя,
как мы за ложь цеплялись не любя,
не веря.

Как я хотел хоть малое спасти.
Но нет спасенья, как прощенья нету.
До судных дней мне тьму свою нести
по свету.

Я все снесу. Мой грех, моя вина.
Еще на мне и все грехи России.
А ночь темна, дорога не видна…
Чужие…

Страшна беда совместной суеты,
и в той беде ничто не помогло мне.
Я зло забыл. Прошу тебя: и ты
не помни.

Возьми все блага жизни прожитой,
по дням моим пройди, как по подмостью.
Но не темни души своей враждой
и злостью.
1967


Еврейскому народу

Был бы я моложе — не такая б жалость:
не на брачном ложе наша кровь смешалась.

Завтракал ты славой, ужинал бедою,
слезной и кровавой запивал водою.

?Славу запретите, отнимите кровлю?, —
сказано при Тите пламенем и кровью.

Отлучилось семя от родного лона.
Помутилось племя ветхого Сиона.

Оборвались корни, облетели кроны, —
муки гетто, коль не казни да погромы.

Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
лихо заворочал золотой валютой?

Застелила вьюга пеленою хрусткой
комиссаров Духа — цвет Коммуны Русской.

Ничего, что нету надо лбами нимбов, —
всех родней поэту те, кто здесь гоним был.

И не в худший день нам под стекло попала
Чаплина с Эйнштейном солнечная пара…

Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью золотой и горькой,

не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной

в русские трясины, в пажити и в реки, —
я б хотел быть сыном матери-еврейки.
1946

* * *

Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю —
молиться молюсь, а верить — не верю.

Я сын твой, я сон твоего бездорожья,
я сызмала Разину струги смолил.
Россия русалочья, Русь скоморошья,
почто не добра еси к чадам своим?

От плахи до плахи по бунтам, по гульбам
задор пропивала, порядок кляла, —
и кто из достойных тобой не погублен,
о гулкие кручи ломая крыла.

Нет меры жестокости ни бескорыстью,
и зря о твоем же добре лепетал
дождем и ветвями, губами и кистью
влюбленно и злыдно еврей Левитан.

Скучая трудом, лютовала во блуде,
шептала арапу: кровцой полечи.
Уж как тебя славили добрые люди —
бахвалы, опричники и палачи.

А я тебя славить не буду вовеки,
под горло подступит — и то не смогу.
Мне кровь заливает морозные веки.
Я Пушкина вижу на жженом снегу.

Наточен топор, и наставлена плаха.
Не мой ли, не мой ли приходит черед?
Но нет во мне грусти и нет во мне страха.
Прими, моя Русь, от сыновних щедрот.

Я вмерз в твою шкуру дыханьем и сердцем,
и мне в этой жизни не будет защит,
и я не уйду в заграницы, как Герцен,
судьба Аввакумова в лоб мой стучит.
1969

Проклятие Петру

Будь проклят, император Петр,
стеливший душу, как солому!
За боль текущего былому
пора устроить пересмотр.

От крови пролитой горяч,
будь проклят, плотник саардамский,
мешок с дерьмом, угодник дамский,
печали певческой палач!

Сам брады стриг? Сам главы сек!
Будь проклят, царь-христоубийца,
за то, что кровию упиться
ни разу досыта не смог!

А Русь ушла с лица земли
в тайнохранительные срубы,
где никакие душегубы
ее обидеть не могли.

Будь проклят, ратник сатаны,
смотритель каменной мертвецкой,
кто от нелепицы стрелецкой
натряс в немецкие штаны.

Будь проклят, нравственный урод,
ревнитель дел, громада плоти!
А я служу иной заботе,
а ты мне затыкаешь рот.

Будь проклят тот, кто проклял Русь —
сию морозную Элладу!
Руби мне голову в награду
за то, что с ней не покорюсь.
1970

* * *

Я плачу о душе, и стыдно мне, и голо,
и свет во мне скорбит о поздней той поре,
как за моим столом сидел, смеясь, Мыкола
и тихо говорил о попранном добре.

Он — чистое дитя, и вы его не троньте,
перед его костром мы все дерьмо и прах.
Он жизни наши спас и кровь пролил на фронте,
он нашу честь спасет в собачьих лагерях.

На сердце у него ни пролежней, ни пятен,
а нам считать рубли да буркать взаперти.
Да будет проклят мир, где мы долгов не платим.
Остановите век — и дайте мне сойти.

Не дьявол и не рок, а все мы виноваты,
что в семени у нас — когда б хоть гордый! — чад.
И перед чванством лжи молчат лауреаты —
и физики молчат, и лирики молчат.

Чего бояться им — увенчанным и сытым?
А вот поди ж, молчат, как суслики в норе, —
а в памяти моей, смеющийся, сидит он
и с болью говорит о попранном добре…

Нам только б жизнь прожить, нам только б
скорость выжать,
нам только б сон заспать об ангельском крыле —
и некому узнать и некому услышать
мальчишку, что кричит о голом короле.

И Бога пережил — без веры и без таин,
без кроны и корней — предавший дар и род,
по имени — Иван, по кличке — Ванька-Каин,
великий — и святой — и праведный народ.

Я рад бы все принять и жить в ладу со всеми,
да с ложью круговой душе не по пути.
О, кто там у руля, остановите время,
остановите мир и дайте мне сойти.
<1977—1978>

* *

Опять я в нехристях, опять
меня склоняют на собраньях,
а я и так в летах неранних,
труд лишний под меня копать.

Не вправе клясть отчайный выезд,
несу как крест друзей отъезд.
Их Бог не выдаст — черт не съест,
им отчий стыд глаза не выест.

Один в нужде скорблю душой,
молчу и с этими и с теми, —
уж я-то при любой системе
останусь лишний и чужой.

Дай Бог свое прожить без фальши,
мой срок без малого истек,
и вдаль я с вами не ездок:
мой жданный путь намного дальше.
1973

* * *

С Украиной в крови я живу на земле Украины,
и, хоть русским зовусь, потому что по-русски пишу,
на лугах доброты, что ее тополями хранимы,
место есть моему шалашу.

Что мне север с тайгой, что мне юг с наготою нагорий?
Помолюсь облакам, чтобы дождик прошел полосой.
Одуванчик мне брат, а еще молочай и цикорий,
сердце радо ромашке простой.

На исходе тропы, в чернокнижье болот проторенной,
древокрылое диво увидеть очам довелось:
Богом по лугу плыл, окрыленный могучей короной,
впопыхах не осознанный лось.

А когда, утомленный, просил: приласкай и порадуй,
обнимала зарей, и к ногам простирала пруды,
и ложилась травой, и дарила блаженной прохладой
от источника Сковороды.

Вся б история наша сложилась мудрей и бескровней,
если б город престольный, лучась красотой и добром,
не на севере хмуром возвел золоченые кровли,
а над вольным и щедрым Днепром.

О земля Кобзаря, я в закате твоем, как в оправе,
с тополиных страниц на степную полынь обронен.
Пойте всю мою ночь, пойте весело, пойте о славе,
соловьи запорожских времен.
1973

А я живу на Украине

Извечен желтизны и сини —
земли и неба договор…
А я живу на Украине
с рождения и до сих пор.

От материнского начала
светила мне ее заря,
и нас война лишь разлучала
да северные лагеря.

В ее хлебах и кукурузке
мальчишкой, прячась ото всех,
я стих выплакивал по-русски,
не полагаясь на успех.

В свой дух вобрав ее природу,
ее простор, ее покой,
я о себе не думал сроду,
национальности какой,

но чуял в сумерках и молньях,
в переполохе воробьев
у двух народов разномовных
одну печаль, одну любовь.

У тех и тех — одни святыни,
один Христос, одна душа, —
и я живу на Украине,
двойным причастием дыша…

Иной из сытых и одетых,
дав самостийности обет,
меж тем давно спровадил деток
в чужую даль от здешних бед.

Приедет на день, сучий сыне,
и разглагольствует о ней…
А я живу на Украине,
на милой родине моей.

Я, как иные патриоты,
петляя в мыслях наобум,
не доводил ее до рвоты
речами льстивыми с трибун.

Я, как другие, не старался
любить ее издалека,
не жив ни часа без Тараса,
Сковороды, Кармелюка.

Но сердцу памятно и свято,
как на последние рубли
до Лавры Киевской когда-то
крестьяне русские брели.

И я тоски не пересилю,
сказать по правде, я боюсь
за Украину и Россию,
что разорвали свой союз.

Откуда свету быть при тучах?
Рассудок меркнет от обид,
но верю, что в летах грядущих
нас Бог навек соединит…

Над очеретом, над калиной
сияет сладостная высь,
в которой мы с Костенко Линой,
как брат с сестрою, обнялись.

Я не для дальних, не для близких
сложил заветную тетрадь,
и мне без песен украинских
не быть, не жить, не умирать.

Когда ударю сердцем обземь,
а это будет на заре,
я попрошу сыграть на кобзе
последнего из кобзарей.

И днем с огнем во мне гордыни
национальной не найдешь,
но я живу на Украине,
да и зароете в нее ж.

Дал Бог на ней укорениться,
все беды с родиной деля.
У русского и украинца
одна судьба, одна земля.
1992

* * *

О, дай нам Бог внимательных бессонниц,
чтоб каждый мог, придя под грубый кров
как самозванец, вдруг с далеких звонниц
услышать гул святых колоколов.

Той мзды печаль укорна и старинна,
щемит полынь, прощает синева.
О брат мой Осип и сестра Марина,
спасибо вам за судьбы и слова.

О, трижды нет! Не дерзок я, не ловок,
чтоб звать в родню двух лир безродный звон.
У ваших ног, натруженных, в оковах,
я нищ и мал. Не брезгуйте ж родством.

Когда в душе, как благовест Господний,
звучат стихи с воскреснувших страниц,
освободясь из дымной преисподней,
она лежит простершаяся ниц

и, слушая, наслушаться не может,
из тьмы чужой пришедшая домой,
и жалкий век, что ею в муках прожит,
не страшен ей, блаженной и немой.

И думает беглянка ниоткуда:
?Спасибо всем, кто дал мне их прочесть.
Как хорошо, что есть на свете Чудо,
хоть никому, хоть изредка, но есть.

А где их прах, в какой ночи овражной?
И ей известно ль, ведает ли он,
какой рубеж, возвышенный и страшный,
в их разобщенных снах запечатлен?

Пусть не замучит совесть негодяя,
но чуткий слух откликнется на зов…?
Так думает душа моя, когда я
не сплю ночей над истиной стихов.

О, ей бы так, на ангельском морозе б
пронзить собой все зоны и слои.
Сестра моя Марина, брат мой Осип,
спасибо вам, сожженные мои!

Спасибо вам, о грешные, о божьи,
в святых венцах веселий и тревог!
Простите мне, что я намного позже
услышал вас, чем должен был и мог.

Таков наш век. Не слышим и не знаем.
Одно словечко в Вечность обронив,
не грежу я высоким вашим раем.
Косноязычен, робок и ленив,

всю жизнь молюсь без имени и жеста, —
и ты, сестра, за боль мою моли,
чтоб ей занять свое святое место
у ваших ног, нетленные мои.
1980

Плач по утраченной родине

Судьбе не крикнешь: ?Чур-чура,
не мне держать ответ!?
Что было родиной вчера,
того сегодня нет.

Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,

но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь.

С мороза душу в адский жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал —
за что ж ее лишен?

Какой нас дьявол ввел в соблазн
и мы-то кто при нем?
Но в мире нет ее пространств
и нет ее времен.

Исчезла вдруг с лица земли
тайком в один из дней,
а мы, как надо, не смогли
и попрощаться с ней.

Что больше нет ее, понять
живому не дано:
ведь родина — она как мать,
она и мы — одно…

В ее снегах смеялась смерть
с косою за плечом
и, отобрав руду и нефть,
поила первачом.

Ее судили стар и мал,
и барды, и князья,
но, проклиная, каждый знал,
что без нее нельзя.

И тот, кто клял, душою креп
и прозревал вину,
и рад был украинский хлеб
молдавскому вину.

Она глумилась надо мной,
но, как вела любовь,
я приезжал к себе домой
в ее конец любой.

В ней были думами близки
Баку и Ереван,
где я вверял свои виски
пахучим деревам.

Ее просторов широта
была спиртов пьяней…
Теперь я круглый сирота —
по маме и по ней.

Из века в век, из рода в род
венцы ее племен
Бог собирал в один народ,
но божий враг силен.

И, чьи мы дочки и сыны
во тьме глухих годин,
того народа, той страны
не стало в миг один.

При нас космический костер
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.

К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет…
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.
1992

* * *

А как же ты, чей свет не опечалю,
кому я друг, возлюбленный и брат?
?Живи, живи!? — твои мне говорят
глаза и я ?не бойся? обещаю.

Налей мне лучше водки вместо чаю
(хотя и водке я уже не рад) —
и улыбнусь, и жить не заскучаю:
не собран вклад для поминальных трат.

Прозреть бы смысл, отринув злую чушь бы,
а там и ты, глядишь, уйдешь со службы
и поживем, весь свет растеребя.

Вся жизнь до сих прочлась, как телеграмма,
и в мрак уйти мне, в самом деле, рано:
так мало в жизни радовал тебя.
1993

ИСТОЧНИК - http://ru.wikipedia.org/wiki/Чичибабин,_Борис_Алексеевич

Б. А. Чичибабин воспитывался в семье офицера. До 1930 семья жила в Кировограде, потом в пос. Рогань под Харьковом, где Борис пошёл в школу. В 1935 Полушины переехали на родину Репина — в Чугуев, где отчим получил должность начштаба эскадрильи Чугуевской школы пилотов. Борис учился в Чугуевской 1-й школе с 5-го по 10-й класс. Здесь он уже постоянно посещал литературный кружок, публиковал свои стихи в школьной и даже городской газете под псевдонимом Борис-Рифмач.

По окончании школы Борис поступил на исторический факультет Харьковского университета. Но война прервала его занятия. В ноябре 1942 Борис Полушин был призван в армию, служил солдатом 35-го запасного стрелкового полка в Грузинской ССР. В начале 1943 поступил в школу авиаспециалистов в городе Гомбори .С июля 1943 года до самой Победы служил механиком по авиаприборам в разных частях Закавказского военного округа. Несколько месяцев после Победы занимал такую же должность в Чугуевском авиаучилище, затем был демобилизован по болезни (варикозное расширение вен с трофическими язвами).

Борис решил продолжать учёбу в Харьковском университете, по наиболее близкой ему специальности филолога. После первого курса готовился сдавать экзамены сразу за два года, но ему было не суждено получить высшее образование. Дело в том, что он продолжал писать стихи — и во время воинской службы, и в университете. Написанное — ?издавал?: разрезал школьные тетради, превращая их в книжечки, и давал читать многим студентам. Тогда-то Полушин и стал подписываться фамилией матери — Чичибабин. Есть мнение, что псевдоним он взял в честь двоюродного деда со стороны матери, академика А. Е. Чичибабина, выдающегося учёного в области органической химии. Однако это маловероятно: культа почитания академика-невозвращенца в семье Полушиных не было.

В июне 1946 Чичибабин был арестован и осужден за антисоветскую агитацию. Предположительно,причиной ареста были стихи — крамольная скоморошья попевка с рефреном ?Мать моя посадница?, где были, например, такие строки:

Пропечи страну дотла,
Песня-поножовщина,
Чтоб на землю не пришла
Новая ежовщина!

Во время следствия в Бутырской тюрьме Чичибабин написал ставшие его визитной карточкой ?Красные помидоры?

***
Кончусь, останусь жив ли,-
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.

Школьные коридоры -
тихие, не звенят...
Красные помидоры
кушайте без меня.

Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.

Лестницы, коридоры,
хитрые письмена...
Красные помидоры
кушайте без меня.
1946

и почти столь же знаменитую ?Махорку?

МАХОРКА


Меняю хлеб на горькую затяжку,
родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать нетяжко
с курящейся цигаркою в зубах.

Я знал давно, задумчивый и зоркий,
что неспроста, простужен и сердит,
и в корешках, и в листиках махорки
мохнатый дьявол жмется и сидит.

А здесь, среди чахоточного быта,
где холод лют, а хижины мокры,
все искушенья жизни позабытой
для нас остались в пригоршне махры.

Горсть табаку, газетная полоска -
какое счастье проще и полней?
И вдруг во рту погаснет папироска,
и заскучает воля обо мне.

Один из тех, что "ну давай покурим",
сболтнет, печаль надеждой осквернив,
что у ворот задумавшихся тюрем
нам остаются рады и верны.

А мне и так не жалко и не горько.
Я не хочу нечаянных порук.
Дымись дотла, душа моя махорка,
мой дорогой и ядовитый друг.
1946

, два ярких образца ?тюремной лирики?. Эти стихи, положенные на музыку одним из ближайших друзей Чичибабина — актёром, певцом и художником Леонидом (?Лешкой?) Пугачевым, позже, в шестидесятые годы широко разошлись по стране.

После почти двухлетнего (с июня 1946 по март 1948) следствия (Лубянка, Бутырская и Лефортовская тюрьмы) Чичибабин был направлен для отбывания пятилетнего срока в Вятлаг Кировской области.

В Харьков Чичибабин вернулся летом 1951. Долгое время был разнорабочим, около года проработал в Харьковском театре русской драмы подсобным рабочим сцены, потом окончил бухгалтерские курсы, которые были самым быстрым и доступным способом получить специальность. С 1953 работал бухгалтером домоуправления. Здесь познакомился с паспортисткой Матильдой Федоровной Якубовской, которая стала его женой.

С 1956 по 1962 Чичибабин продолжает работать бухгалтером (в грузовом автотаксомоторном парке). В 1958 году появляется первая публикация в журнале ?Знамя? (под фамилией Полушин).

В 1963 году выходят из печати два первых сборника стихов Чичибабина. В Москве издается ?Молодость?, в Харькове — ?Мороз и солнце?.

В январе 1964 Чичибабину поручают руководство литературной студией при ДК работников связи. Работа чичибабинской студии стало ярким эпизодом в культурной жизни Харькова, вкладом города в ?шестидесятничество?.

В 1966 году по негласному требованию КГБ Чичибабина отстранили от руководства студией. Сама студия была распущена. По официальной версии — за занятия, посвященные Цветаевой и Пастернаку. По иронии судьбы в этом же году поэта приняли в СП СССР (одну из рекомендаций дал С. Я. Маршак). Однако кратковременная хрущевская оттепель закончилась: Советский Союз вступил в двадцатилетие, названное впоследствии застоем.

В жизни Чичибабина начинается тяжелый период. К проблемам с литературной судьбой добавляются семейные неурядицы. В 1967 году поэт находится в сильной депрессии, чему свидетельством стихотворения ?Сними с меня усталость, матерь смерть?[7], ?Уходит в ночь мой траурный трамвай?:

Я сам себе растлитель и злодей,
и стыд и боль как должное приемлю,
за то, что всё придумывал — людей
и землю.

А хуже всех я выдумал себя…

Но осенью того же года он встречает влюбленную в поэзию почитательницу его таланта — Лилию Карась, и через некоторое время соединяет с ней свою судьбу. Это стало для него настоящим спасением. Лилии Чичибабин посвятил впоследствии множество своих произведений. Конец 60-х — начало 70-х годов ознаменовали собою фундаментальный перелом в жизни, творчестве и мировоззрении Чичибабина. С одной стороны — обретенное наконец личное счастье, а с ним и новый творческий подъем, начало многочисленных многолетних путешествий по СССР (Прибалтика, Крым, Кавказ, Россия), приобретение новых друзей, среди которых — Александр Галич, Феликс Кривин, известный детский писатель А. Шаров, украинский писатель и правозащитник Руденко Микола Данилович, философ Г. Померанц и поэт З. Миркина. С другой — жестокое разочарование в романтических идеалах советской юности, ужесточение цензуры, а следовательно — неизбежный постепенный переход из писателей ?официальных? в полу-, а затем и вовсе запрещенные.

В начале 1968 года в Харькове печатается последний доперестроечный сборник Чичибабина — ?Плывет Аврора?. В нём, ещё более чем в предыдущей ?Гармонии?, было помещено, к сожалению, немало литературных поделок, многие лучшие стихи поэта были изуродованы цензурой, главные произведения отсутствовали. Чичибабин никогда не умел бороться с редакторами и цензорами. Остро переживая то, что сделала с его книгами цензура, он писал:

При желтизне вечернего огня
как страшно жить и плакать втихомолку.
Четыре книжки вышло у меня.
А толку?

?Член Союза советских писателей? Чичибабин теряет читателей — поэт Чичибабин ?уходит в народ?. В 1972 году в самиздате появился сборник его стихов, составленный известным московским литературоведом Л. Е. Пинским. Кроме того, по рукам начинают ходить магнитофонные записи с квартирных чтений поэта, переписанные и перепечатанные отдельные листы с его стихотворениями. ?Уход из дозволенной литературы… был свободным нравственным решением, негромким, но твёрдым отказом от самой возможности фальши?, — написал об этом двадцать лет спустя Григорий Померанц.[9].

В 1973 Чичибабина исключают из СП СССР. Интересно, что для начала от него потребовали передать в КГБ свои стихотворения, которые он читал там-то и там-то. Он должен был сам подготовить печатный текст, чтобы ?там? смогли разобраться в деле. Друзья советовали Чичибабину переслать наиболее невинные стихи, но Борис Алексеевич так делать не умел и отослал самые важные для себя сочинения — те, которые отчаянно прочитал на своём пятидесятилетии в Союзе писателей: ?Проклятие Петру? и ?Памяти А. Т. Твардовского?. В последнем были, например, такие слова:

И если жив ещё народ,
то почему его не слышно?
И почему во лжи облыжной
молчит, дерьма набравши в рот?

Что касается потери официального статуса, то на это Чичибабин отозвался так:

Нехорошо быть профессионалом:
Стихи живут, как небо и листва.
Что мастера? — Они довольны малым.
А мне, как ветру, мало мастерства.

В 1974 поэта вызывали в КГБ. Там ему пришлось подписать документ о том, что, если он продолжит распространять самиздатовскую литературу и читать стихи антисоветского содержания, на него может быть заведено дело.

Наступила пора пятнадцатилетнего замалчивания имени Чичибабина:

В чинном шелесте читален
или так, для разговорца,
глухо имя Чичибабин,
нет такого стихотворца.

Все это время (1966—1989) он работал старшим мастером материально-заготовительной службы (попросту — счетоводом) харьковского трамвайно-троллейбусного управления. И продолжает писать — для себя и для своих немногочисленных, но преданных читателей. Драматизм ситуации усугублялся тем, что многие из верных друзей Чичибабина в этот период эмигрировали. Их отъезд он воспринимал как личную трагедию:

Не веря кровному завету,
что так нельзя,
ушли бродить по белу свету
мои друзья.

Пусть будут счастливы, по мне хоть
в любой дали.
Но всем живым нельзя уехать
с живой земли.

С той, чья судьба ещё не стёрта
в ночах стыда.
А если с мёртвой, то на чёрта
и жить тогда.

Но находил в себе силы отпускать их благословляя, а не осуждая:

Дай вам Бог с корней до крон
без беды в отрыв собраться.
Уходящему — поклон.
Остающемуся — братство.

Публикации, очень редкие, появлялись только за рубежом. Наиболее полная появилась в русском журнале ?Глагол? в 1977 (США, издательство "Ардис) стараниями Л. Е. Пинского и Льва Копелева.
В 1987 поэта восстанавливают в Союзе писателей (с сохранением стажа) — восстанавливают те же люди, которые исключали. Он много печатается.

13 декабря 1987 Чичибабин впервые выступает в столичном Центральном Доме литераторов[10]. Успех колоссальный. Зал дважды встает, аплодируя. Со сцены звучит то, что незадолго до этого (да многими и в момент выступления) воспринималось как крамола. Звучит и ?Не умер Сталин? (1959):

А в нас самих, труслив и хищен,
Не дух ли сталинский таится,
Когда мы истины не ищем,
А только нового боимся?

И ?Крымские прогулки? (1961):

Умершим не подняться,
Не добудиться умерших,
Но чтоб целую нацию —
Это ж надо додуматься

В родном Харькове Чичибабин впервые выступает 5 марта 1988 в Клубе железнодорожников — бывшем ДК им. Сталина в 35-ю годовщину со дня смерти тирана… Осенью того же года Харьков посещает съемочная группа из ?Останкино?, и в начале 1989-го по ЦТ показывают документальный фильм ?О Борисе Чичибабине?. В том же году фирма ?Мелодия? выпустила пластинку ?Колокол? с записями выступлений поэта.

В 1990 за изданную за свой счёт книгу ?Колокол? Чичибабин был удостоен Государственной премии СССР. Поэт участвует в работе общества ?Мемориал?, даёт интервью, совершает поездки в Италию, в Израиль.

Но принять результаты перестройки Чичибабину, как и большинству народа, оказалось психологически непросто. Идеалы равенства и братства, которым изменила советская власть, но которым оставался преданным он, поэт и гражданин Борис Чичибабин, у него на глазах попирались новыми власть имущими. Кроме того, он не смог смириться с распадом Советского Союза, отозвавшись на него исполненным боли ?Плачем по утраченной родине?:

И, чьи мы дочки и сыны
во тьме глухих годин,
того народа, той страны
не стало в миг один.

При нас космический костёр
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.

К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет…
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.


Умер Борис Чичибабин в декабре 1994, менее месяца не дожив до своего 72-го дня рожденья. Похоронен на 2-м кладбище г. Харькова (Украина).

Не каюсь в том, о нет, что мне казалась бренней
плоть — духа, жизнь — мечты, и верю, что, звеня
распевшейся строкой, хоть пять стихотворений
в веках переживут истлевшего меня.


Метки:
Предыдущий: Гибель иудейского царя Антипатра
Следующий: цикл стихов - Стих льется из Источника Любви